Лариса Ильинична Вольперт                    

филолог и шахматистка


Монографии
Новые публикации

Добрейшая душа — мама

 

  

Я с детства знала: мама — сама доброта. Прошло больше двадцати лет, как её нет, многое забылось, но убеждение в её редкой душевной щедрости в моей памяти не сотрётся никогда. Вспоминается множество ситуаций — они воплотились в зримых образах, — когда она быстро, деликатно, без громких слов приходила на помощь. Осеннее утро 1946-го года, телефонный звонок, взволнованный голос Коли: «Лариса, я еду забирать Женечку с сыном из роддома. Деваться нам некуда. Мои родители объявили, чтоб я и не думал везти их к себе: в нашей квартире им места не будет. Через полгода мне обещана комната в аспирантском общежитии. Что делать?» — «Подожди, спрошу у мамы. Ты ведь знаешь: всё решает она». Как всегда в подобных случаях, её согласие получено мгновенно — «Коля! Мама зовет вас пожить у нас, в маленькой комнатке. Там есть кушетка, люлькой будет плоская корзина для белья, остальное найдется». И вот — к нам на голову на полгода сваливается прелестная троица: мой приятель Коля Копылов (в то время — аспирант, кандидат в мастера, позже — сильный шахматный мастер, доктор технических наук), его жена, тоже шахматистка, Женечка Биглова, и очаровательный крикун с лужёными связками. Добрые дела мама делала решительно, тактично и бескорыстно. Её любимое «словцо» — «Дорого яичко к Христову дню». Она воплощала его в жизнь разными способами: легко ссужала деньги, подкармливала кое-кого в нелегкие послевоенные годы, мгновенно откликалась на SOS по поводу болезни глаз и многое–многое другое.

 

Ещё одна черта, которую мы с Женей сумели оценить лишь со временем: она была смелой, самой смелой из всех нас. Мелькают смутные воспоминания детства: какую-то семью из пригорода Ленинграда «раскулачивают», мама громко возмущается, ищет способы им помочь, всячески их поддерживает, собирает для них деньги. Она, единственная из семьи, никогда не «отрекалась» от заграничных родственников, искала оказию послать письмо, что-нибудь о них разузнать, получить весточку. Например, когда её подруга детства Лиза Ланц оказалась в Калифорнии, она постоянно каким-то чудом умудрялась узнать все её новости и сообщать той наши. Казалось бы: именно мама в сталинское время должна была учить нас «страху божьему», но в данном случае в роли осторожных «воспитателей» выступали, как это ни парадоксально, мы с Женей.

 

Примечательно, что до войны именно мама была материальной опорой семьи. Отец — человек непрактичный, немножко «не от мира сего», своеобразный идеалист, денег раздобывать решительно не умел (скромная зарплата — желанный «потолок»). Больным он всегда помогал безвозмездно, принципиально отвергая «гонорары» в любой форме. Он много читал, постоянно изучал языки, писал стихи и пьесы, но всё — «в стол», «для души». Мама никогда его не «пилила», почему-то считая раздобывание денег своей обязанностью. По вечерам, после работы, не щадя себя, она «вкалывала» на ниве санитарного просвещения, обучая работников столовых азам гигиены. Возвращалась поздно, полумёртвая от усталости. Помню: заработанных денег не всегда хватало, ей приходилось иногда одалживать у знакомой торговки на Мальцевском рынке (отдавала всегда точно в срок).

 

Её жизнь поначалу напоминала папину. Гадася Соломоновна (Шлёмовна) Гуревич (1897—1980) родилась в г. Лудзе (Латвия), закончила с отличием гимназию и поступила на медицинское отделение Юрьевского университета (там не было «процентной нормы»). Размышляя о непредсказуемых ходах Судьбы и о Тарту (здесь прошли почти все мои трудовые годы), не устаю удивляться причудливым «узорам» Фортуны. Трудно не заметить в них скрытое эстетическое начало: отдельные «минисюжеты» то и дело получают завершенность, мелькнёт то «рамочная композиция», то «повтор», то «ретардация», и все нити органично завязываются в конечный узел жизни. Но вернемся к студентке-медичке: её заветная мечта — стать врачом — вполне могла осуществиться. Однако Судьбе было угодно иное: безжалостный 1914-ый год поломал все мечты. Слава богу, в свои 17 лет она сумела понять, что из Юрьева надо спасаться, не мешкая (немцы наступали стремительно). Она ухитрилась добраться до Петрограда, устроиться медсестрой, поднабраться опыта и в какой-то момент осознать — нужнее всего она  н а  В о л г е, где царствуют холера и голод. Примечательно, что к похожему выводу одновременно с нею пришел и папа. Они не были исключением, в это страшное время сотни медработников — движимые благородным энтузиазмом — устремились именно туда. Там, на пароходе «Лев Троцкий», предназначенном для борьбы с холерой, и решилась её судьба. Капризной даме Фортуне (она была явно к маме благосклонна) было угодно, чтобы жизнерадостная двадцатитрехлетняя «сестричка», хохотушка и оптимистка, буквально «вытащила» с того света (спасла от тифа) тридцатилетнего корабельного врача-вдовца (замечу — очень обаятельного). Как в счастливой сказке, она влюбилась в него сразу, без ума и до гроба. В то время безоблачные концы были редкими («Дан приказ: ему — на Запад, Ей — в другую сторону...»). Внезапно он был назначен главным врачом другого волжского санитарного парахода «Ярославна» — могу себе представить, как она горевала. К тому же выяснилось немаловажное обстоятельство — она беременна. И снова благосклонная Фортуна включается в игру: её письмо доходит до адресата, папа мгновенно принимает решение и посылает за ней ординарца. Это был самый счастливый день в её жизни.

 

В старинных романах в похожий момент ставили точку, но в реальности, а особенно в ту бурную эпоху всё самое интересное только и начиналось. Сначала перевод в Узбекистан (Женечка в детстве убедительно объяснял: «Я родился в Ташкенте на пароходе»), потом в Петроград, рождение дочки. Но всегда, неизменно, при любых обстоятельствах перед ней маячит вечная надежда — закончить институт и стать врачом. Однако тяжелый быт (топка печей, керосинка, очереди), постоянная нехватка денег, дети, больная свекровь, — всё это делало мечту химерической. И всё же героическими усилиями, «великовозрастной» студенткой сорока лет она сумела закончить санитарное отделение. Казалось бы — победа? но ведь мечталось о другом, о лечебном. Выход нашелся благодаря катастрофической нехватке глазных врачей. Проработала год на общественных началах (так назывался в то время безвозмездный труд) помощником окулиста, и — ура! вот оно — желанное место врача в офтальмологическом институте. Сколько было радости! Труд окулиста не легкий, работы невпроворот, очереди в кабинет длиннющие, к тому же постоянные горести из-за ненавистных рогаток (снова — «очередной мальчонка с выбитым глазом»). Но все они отступали перед счастьем воплощенной мечты. Она умела радоваться сама и дарить радость другим. В редкие беззаботные минуты она усаживалась за рояль (у нас был маленький Беккер), и квартира наполнялась прелестными звуками Шопена и Штрауса. Она учила нас петь весёлые студенческие песни («В гареме нежится султан...», «От зари до зари...», «Крамбамбули») и танцевать её любимый танец — краковяк.

 

После присоединения к СССР Прибалтики нам разрешили поехать весной 1941 г. в Латвию; городишки Лудза и Резекне оказались «наполненными» нашими родственниками. Мама не видела их 28 лет, очень по ним истосковалась, встреча получилась поистине счастливой и радужной. Из шестерых детей мама была «младшенькой», к «Годочке» с детства относились с особой нежностью, годы разлуки, как это ни странно, «пристрастия» не уменьшили. Мне повезло: оно распространилось и на дочку («Она у нас — талант, обыграла чемпиона Лудзы»). Мне надарили кучу красивых тряпок и велосипед. Именно о таком я всю жизнь мечтала, быстро его «укротила» — впереди маячили одни радости. Но... горе! злосчастное утро 22-го июня! О войне первым услышал папа по английскому радио, мы не поверили: «Ты что-то перепутал!» Увы, не перепутал! Родители, проявив недюжинную энергию («Мы — врачи — обязаны немедленно быть в строю»), чудом раздобыли билеты в Ленинград. Остальная родня (врачи, музыканты, адвокаты) опасности в полной мере не осознавала (ведь в 1914-м г. немцы еще не лютовали), и все они (вечные ночные слезы мамы и папы, у которого погибла в Риге любимая старшая сестра Ревекка) были уничтожены. Я успела ко многим из них привязаться (особенно к дяде и дедушке, они так и стоят у меня перед глазами); но в полной мере осознала потерю позднее, когда пришло ощущение вины: почему мы не заставили их всё бросить и бежать?

 

Далее жизнь потекла как у всех. Папа ушел добровольцем в Народное Ополчение, к маме в институт стали поступать первые раненые, меня отправили в эвакуацию в Бугульму. Папина часть попала на Перешейке в окружение, её чудом спасли (вывезли на катерах), а его назначили начальником госпиталя. Как будто бы — удача? Но счастливое повышение могло кончиться весьма плачевно: уж больно далёк был отец от быта, к тому же блокадного. Имущество и продукты начали таять, перевязочный материал исчезать, дисциплина слабеть — дело шло, как впоследствии папа грустно шутил, «прямёхонько к трибуналу». Спасла, как всегда, мама. Она-то была человеком практическим, в людях разбиралась неплохо, наладить дело умела. Уволили «ворюгу» завхоза, нашли на его место честного хозяйственника, мама организовала стирку постельного белья и бинтов (и сама стала «в строй»), госпиталь постепенно начал выправляться. Раз так — и папа не оплошал! В нем проснулся яркий организаторский талант: он научился ругаться матом (что заметно укрепило дисциплину), понял, как надо «принимать» начальство (залог благосостояния и репутации госпиталя), овладел искусством очаровывать личный состав (на 90% — «прекрасный пол»), и госпиталь постепенно стал входить в ранг передовых.

 

Только утряслись дела с папой, как «под обстрел» (буквально!) попала мама. Зимой 42-го года на офтальмологический институт упала огромная фугаска и... не взорвалась. Уж не знаю, кого и благодарить? Доброжелательную Фортуну, неведомого героя-антифашиста или какого-то «благословенного» халтурщика? Бомбу позднее выставили как реликвию в Музее обороны Ленинграда. Она «прошила» здание, убила нескольких человек, многих обломками ранила, в том числе — маму. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Ее эвакуировали в Свердловск, зачислили вольнонаёмным врачом в специализированный глазной госпиталь, и она сумела мне мгновенно сообщить: «Летом заберу!» Мою радость (... и страх — «а вдруг я её не узнаю?» — блокада все-таки) описать невозможно.

 

К этому времени я закончила одновременно 9-ый класс и курсы комбайнёров. Мы все получили диплом помощника комбайнёра. Мой сохранился до сих пор, отметки неплохие: теория комбайна — «отлично», практика комбайна — «отлично»; теория мотора — «отлично», практика мотора — «отлично»; теория трактора (тогда еще комбайны в основном не были самоходными) — «отлично», практика трактора — «отлично». Не нужно и пояснять, «пятёрки» по практике были «липой»: из десяти ударов молотком по бородку восемь попадали по пальцам. Но как идёт зерно — ночью разбуди — «отбарабаню».

 

Все мои одноклассники отбыли по назначению, а я жду маму, а она всё не едет. А ехать-то надо! Наконец, я решилась, сшила комбинезон из двух чехлов для чемодана, научилась носить лапти (обувка удобная, только надо уметь правильно накручивать портянки), и отправилась в татарский колхоз «Восход».

 

Разрешу себе маленькое отступление. Приближаясь к деревне, я мысленно рисовала картинку: среди васильков огромный отлакированный «Сталинец», на штурвале — красивая и молодая она (т.е. — я), народ в восхищении: «Кто такая?» Увы! у дороги — дружная пара: развалина-«Коммунарчик» и ему «в масть» — прадедушка-трактор; рядом трое: двое взрослых и мальчик. Комбайнер, едва взглянув на моё направление, кивнул на малого: «Вот — наш помощник». Я вообще-то была готова к подобному приему, знала главную «заповедь»: «баба на комбайне — комбайн стоит». Ответ тоже был известен, типа — «партия меня послала, партия и отзовёт». Он, не говоря худого слова, бросил два куска жести: «Выклепайте пряжку для полотна мотовила». У малого получилась самая уродливая пряжка в мире, у меня — никакая. После этого меня уже не замечали. Подвергнутая остракизму, я одиноко бродила вокруг машин, уныло созерцая их жалкий облик. А они вдруг собрались и пошли — ясно куда — обедать. А я, между прочим, тоже есть хочу... Тракторист внезапно обернулся и коротко свистнул. Я поняла правильно и... двинулась за ними. Кормили их шикарно! Хотя комбайн — слава богу! из семи дней пять стоял (чинился), они всё же многое успевали сделать (мужиков-то не было). Поэтому густой борщ, жирнейшая баранина (объеденье!) и даже миска с мёдом (все залезали в нее хлебом, он «тек по усам») украшали стол. Я налегла всерьез: будущее неясно. Затем комбайнер сказал: «Спать ты будешь с нами». Я это тоже поняла правильно и полезла за ними на чердак. «Вот — твой угол», мне бросили сено и одеяло. Это были люди достойные и даже, по-своему, рыцарственные: меня они не обижали. Наиболее трудное оказалось: работа и мат. Вставать надо было в 4 часа утра, пыль — жуткая! не видно ни зги! ну как тут управлять мотовилом? всё делаешь вслепую (играть в шахматы à l’aveugle — куда проще!). Питьевая вода почему-то всегда попахивает автолом или бензином. Но самое страшное: всё движется, всё грохочет, вот-вот останешься без пальца или уха. Единственное спасение: комбайн перманентно ломается, его перманентно чинят (нет худа без добра). И всё же к работе я постепенно стала привыкать. К мату — оказалось, труднее: они ругались беспрерывно. Я даже устроила по этому поводу «бунт». Они изумились, но «раз тебе это важно», поклялись, что впредь без дела ругаться не будут. Поскольку в дальнейшем они ругались не меньше, у меня хватило ума сделать вывод: мат нужен для дела. Позднее, признаться, я даже в какой-то мере осознала это на опыте: лежишь под мотором, ни один ключ не берет ни одной гайки (всё проржавело), он тебя не очень вежливо «убеждает» поторопиться, тогда и сам начинаешь шептать что-то непроизносимое... типа... «сссвоолоочь!». Одно меня с ними окончательно сдружило и подняло в их глазах мой авторитет: по какому-то счастливому наитию я начала каждый вечер рассказывать им немыслимую «смесь» из Жюля Верна, Конан Дойля, Фенимора Купера и Майн Рида. Интуитивно я старалась следовать примеру Шахерезады — прерываться на самом увлекательном месте. Они оказались отличными слушателями: жадно ждали продолжения. Между прочим, это было их единственным развлечением, и я стала тешить себя надеждой, что таким способом несколько оправдываю свой хлеб.

 

Но вернёмся к маме. Прошло три недели... утро... я у штурвала... вдруг крик: «Слезай! За тобой прислали телегу! Твоя мать приехала!» Какое счастье! Собралась мгновенно, смотрю — «мои» тащят на телегу два мешка, один — с мукой, другой — с крупой. Совестно — я их не заработала, но ведь в Свердловск едем (после Ленинграда, второй в стране полюс голода). Они (благослови их бог!) это поняли: в страшную зиму 1942—43-го года их щедрый дар нас с мамой спас. Всю дорогу, подпрыгивая на ухабах, я думала об их доброте и о встрече с мамой. Я намеренно не сменила «экипировку», мол, мама увидит комбинезон и лапти и... засияет от гордости. Она осталась «собой» (только похудела немного), но реакцию выдала совершенно нелогичную: почему-то горько заплакала.

 

В Свердловске мы жили в общежитии, в комнате на 40 человек. Нам повезло, у нас оказалось мощное преимущество перед другими: в нашем владении был широкий подоконник. Мы все делали с ней «на пару» и были на редкость дружны. Я очень ценила её отношение: никаких моралей мне не читает, жить не учит и полностью доверяет. Когда так хорошо вместе... и война не страшна! Еды, правда, маловато, но вначале выручали привезённые мешки, а позднее — раздобытые дружным дерзким броском. Раз в год осенью мы пускались в отчаянную авантюру: отправлялись в далекие, глухие селения за картошкой. Предварительно весь год проводилась подготовительная «операция» по разысканию старых очков (они отыскивались, покупались, обменивались, выклянчивались). И вот мы с мешком окуляров («б/у») — в вагоне. До ночи мы бродим из деревни в деревню, мама «устанавливает» потерю зрения (медицинские инструменты — с собой), подбирает очки; радость старушек, которые уже давно не могут вдеть нитку, безмерна. Нам в обмен несут картошку. Близится финал — он-то и есть самый страшный момент «предприятия». Едва умеряя ход, в полной темноте мимо станции пройдёт огромный состав, нас должны успеть «закинуть» на площадку, за нами — мешки. Всё это представлялось чистой фантасмагорией. Никогда не забуду ощущение ужаса, когда в темноте зажигается огромный оранжевый глаз, нарастает грохот и — вот уже настает  о н, момент испытания. Чудо, однако, всякий раз свершается, и спасительная картошка доставляется в подвал общежития. Удивительное дело, я была искренно убеждена: у нас с мамой всё честно, всё «пополам». И только позднее, глядя на фото тех лет (она — худющая, а я — довольно упитанная), наконец-то поняла: большую часть еды она тайком, незаметно «скармливала» мне. И я об этом не догадывалась! Хороша дочка! Она меня жалела, видела, что всем нам приходится нелегко. Каких только работ одновременно с учебой мы не выполняли! Могилы для одиноких учительниц копали (надо было на полтора метра, а нам удавалось мёрзлую землю отрыть лишь на метр, все же «принимали», а что поделаешь?), лён тягали, зерно перелопачивали, троллейбус «рыли» (т.е., ямы для столбов), ледяные туши в вагоны таскали (неподъёмные, ободряла надпись: «В Ленинград»). И всегда — по возвращении — мамина ласковая улыбка и что-нибудь горячее. По окончании школы я поступила без экзаменов (диплом «с золотой каемочкой») на русское отделение филфака Свердловского университета (там не было романского отделения, а я мечтала только о нём). После прорыва блокады, по вызову папы, не закончив первый курс («все равно ведь буду снова поступать, но — на французское») помчалась в июне 1944-го в Ленинград. Мама как врач смогла вернуться лишь через три месяца.

 

Военные годы — для всего поколения — самые драматические, потом потекла обычная мирная жизнь. Мне как-то трудно сейчас себе представить: в момент окончания войны маме было всего 47 лет, тогда казалось — много больше. Альтруистка (ничего для себя, всё — для семьи, такой же была и моя сватья — Вера Дмитриевна), она не молодилась, не наряжалась, не ездила к морю. Беря бытовые тяжести на себя, вечная труженица, она всегда оставалась центром семейного микромира, главной опорой, верно и преданно поддерживая нас в трудные минуты. Иногда, в ответственные моменты ей приходилось, преодолевая сопротивление папы, «включать» в борьбу и его, но «проделать» с ним такое могла лишь она одна. Примеров множество, приведу два. Рядом со списком принятых в ЛГУ вывесили приказ об обязательном отбытии «счастливцев» на лесоповал. Позже выяснилось: почти всем каким-то способом удалось увильнуть. У нас в семье, однако, поначалу отъезд считался недискутируемым (дело «патриотизма»). Мама стала насмерть. Она буквально заставила папу надеть ордена и поехать к городскому начальству. Меня «отбили». Позже выяснилось, что в конечном итоге туда отправили в основном уголовников. Как бы сложилась моя судьба, окажись я на севере Карелии в такой компании, знает один бог. Другой случай — с Женечкой. Война окончилась, он — фронтовой связист, ему надо срочно вернуться к учебе (в Первый медицинский), а офицеров демобилизуют медленно и неохотно. Снова преодолевается папино сопротивление, прикрепляются ордена, и он отправляется — на этот раз в Москву — к военному начальству: «... вошёл строевым шагом, отдал честь, лающим голосом кратко доложил...». Эффект превзошел все ожидания: приказ был подписан немедленно.

 

И снова обо мне... Когда утром 4.VII 1948 г. стало ясно, что вечером состоится свадьба (мы собирались увильнуть, избежать «церемонии», но в последний момент поняли, что свекровь такого никогда не простит), срочно пригласили (аж!) девять гостей. Но как быть с платьем невесты? Как всегда, выход находит мама. Она долго роется в сундуках, извлекает какое-то старенькое рваное белое платьице, «колдует» над ним пару часиков, и оно, как в сказке, чудесным образом неожиданно приобретает... вполне «товарный» вид. Подобных историй можно было бы вспомнить множество. Сколько хлопот мы ей доставляли, и сколько раз она нас выручала — не перечесть!

 

Однако главным переживанием  торой половины жизни, её основной заботой, вечным источником её радостей и горестей стал любимый внук Санечка. Она нежно относилась и к сыновьям Жени, но у них была «своя» бабушка, которая их растила и школила, а его пестовала ОНА. Как верная бабушка она всегда была «на стрёме» всегда готова была броситься на его защиту, всегда считала его правым, даже когда факты «вопияли» против её пристрастия. Помню — маленьким он страшился засыпать в темноте (почему-то боялся змей), а мы («великие мыслители» от педагогики), полагали, что потакать слабостям нельзя. Она молила — «Не надо тушить, страх с возрастом пройдет...» — так и вышло. Один раз он как-то ухитрился из рогатки разбить стекло в доме напротив нашего (хорошо стрелял, точно, сумел через улицу пробить в стекле крошечную аккуратную дырочку). Когда возмущённые пострадавшие явились с жалобой, мама горячо доказывала, что стрелял кто-то другой, что по всем законам физики такое попадание из нашего дома невозможно. Его кормление она продумывала до мелочей (работая на полной ставке), и надо было видеть, с какой точностью были ею рассчитаны все калории (по её словам, «кирпичики, из которых складывается растущий организм»). Она мечтала, чтобы внук выучился играть на рояле. Когда под её давлением мы наняли учительницу, студентку Консерватории, и начались уроки, она готова была (после работы!) помогать ему и сидеть с ним за инструментом сколько потребуется. Но он, глупец, заниматься всерьёз не захотел... ленился... увиливал от подготовки... и уроки, увы! прекратились. Она заботилась о нём неустанно. Уже уехав в Тарту, он надумал в 15 лет начать заниматься боксом. Узнав об этом, бабушка не на шутку переполошилась: «От одного сильного удара в затылок может произойти отслоение сетчатки». Её мольбы были такими страстными, что Саня внял «домашнему окулисту» и отказался от затеи.

 

Папа после выхода в шестидесятые годы на пенсию издал две объёмные монографии («Сновидения в обычном сне и гипнозе» и «Психотерапия»). Это был большой успех, завершение научной деятельности всей жизни, но оно никогда бы не смогло состояться, если бы не мама. Под его диктовку, с утра до вечера, она печатала и перепечатывала новые и новые варианты каждой фразы. Она это делала с поразительным терпением, постоянно вдохновляя его на новые «поиски» и на то, чтобы дело было доведено до конца. Однако её главный подвиг по отношению к нему — самоотверженная помощь в течение последних тринадцати лет его жизни (после тяжелого инсульта ему отказали тазовые функции). Как бесконечно трудно было его «выхаживать», какую надо было соблюдать гигиену, сколько раз на день дезинфицировать катетер, сколько терпения и сил, чтобы облегчить ему существование! Я не могла ей помочь (работа в Тарту). Женечка, к счастью, помогал, как мог, но всё же основную тяжесть приняла на себя она. О таком верном и преданном друге в тяжелую минуту каждый может только мечтать. Она пережила своего «суженого» на год. Захотела попрощаться с морем, поехала в Сухуми, подставила себя солнцу (тем самым невольно подстегнув рак) и быстро «сгорела».

 

На похоронах было много народа, и многим хотелось произнести слова благодарности. Вдруг стало ясно: в воспоминаниях доминирует одна главная мысль. Все стремились подчеркнуть душевную щедрость мамы. Рассказывая о конкретных случаях, когда она приходила на помощь (о большинстве из них я и не подозревала), многие отмечали: благие дела она совершала деликатно и с тактом. Прощание стало своеобразным гимном  д о б р о т е. Заключительная оценка была единодушной: мама прожила  с ч а с т л и в у ю   ж и з н ь.